В тот же самый день я тайно отправился к художнику. Сеансы потом продолжались до окончания портрета в те часы, когда матушка отдыхала в своей комнате. Я велел вложить портрет в простой золотой медальон с цепочкой и отправил мой подарок к единственному человеку, которому я мог поручить доставить его по назначению. Это был старый друг (который на этих страницах назывался сэр Джемс) и который возил меня на Шетлендские острова на казенной яхте.
Я не имел причины, давая необходимые объяснения, скрываться от сэра Джемса. На обратном пути мы не раз говорили о мисс Денрос. Сэр Джемс слышал ее печальную историю от червикского доктора, его школьного товарища. Прося сэра Джемса передать мой подарок доктору, я не колеблясь рассказал о сомнении, тяготившем меня, относительно тайны черной вуали. Разумеется, невозможно было предполагать, в состоянии ли доктор разрешить это сомнение. Я мог только просить, чтобы вопрос был задан осторожно при обычных расспросах о здоровье мисс Денрос.
В те годы почта работала медленно, и я должен был ждать не несколько дней, а недель, чтобы получить ответ сэра Джемса. Письмо его мне пришлось ожидать необыкновенно долго. По этой или по какой-нибудь другой причине, которую я угадать не могу, я так сильно предчувствовал неприятные известия, что не хотел распечатать письмо при матушке. Я подождал, пока мог уйти в свою комнату, — и только тогда распечатал письмо.
Предчувствие не обмануло меня. Ответ сэра Джемса состоял только из таких слов:
«Письмо, прилагаемое при сем, само расскажет свою грустную историю без моей помощи. О ней я сожалеть не могу. А вас мне искренно жаль».
Письмо, о котором говорилось таким образом, было адресовано к сэру Джемсу червикским доктором. Я привожу его без всяких замечаний:
"Бурная погода задержала корабль, с помощью которого мы сообщаемся с материком. Я только сегодня получил ваше письмо. С ним вместе пришел ящичек с золотым медальоном и цепочкой, подарок, который вы просите меня тайно передать мисс Денрос от вашего друга, имя которого вы не считаете себя вправе упомянуть.
Давая мне это поручение, вы невольно поставили меня в чрезвычайно затруднительное положение.
Бедная девушка, для которой назначался этот подарок, находится при смерти. Она испытывает такие страшные страдания, что смерть для нее буквально есть благодеяние и успокоение. При таких грустных обстоятельствах, я думаю, что меня нельзя порицать, если я не решаюсь отдать ей медальон втайне, не зная, с какими воспоминаниями связана эта вещица и не опасное ли волнение она может возбудить.
Испытывая это сомнение, я осмелился раскрыть медальон — и, конечно, моя нерешительность увеличилась. Мне совершенно неизвестно, какие воспоминания для моей несчастной больной связываются с этим портретом. Я не знаю, приятно или прискорбно ей будет получить его в ее последние минуты на земле. Я мог только решиться взять его с собой, когда увижу ее завтра, и предоставить обстоятельствам решить, могу ли отдать его, или нет. Наша почта на юг уходит только через три дня. Я могу не запечатывать моего письма и сообщить вам результат.
Я видел ее и только что вернулся домой. Велико мое душевное беспокойство. Но я постараюсь собраться с силами и описать понятно и подробно то, что случилось.
Ее слабеющий организм, когда я видел ее утром, взбодрился на минуту. Сиделка сказала мне, что она спала утром несколько часов. До этого были симптомы горячки с легким бредом. Слова, вырывавшиеся у нее в бреду, относились к какому-то отсутствующему лицу, которого она называла «Джорджем». Мне сказали, что она только желала увидеть этого «Джорджа» перед смертью.
Когда я это услышал, мне показалось вполне возможным, что портрет в медальоне изображает это отсутствующее лицо. Я выслал сиделку из комнаты и взял за руку больную. Полагаясь отчасти на ее удивительное мужество и душевную силу, а отчасти на доверие, которое она испытывала ко мне как к старому другу и советнику, я заговорил о словах, которые вырывались у нее в лихорадочном состоянии, а потом сказал:
— Вы знаете, что всякая ваша тайна сохранится у меня. Скажите мне, не ожидаете ли вы от Джорджа какой-нибудь вещицы на память?
Это был риск. Черная вуаль, которую она всегда носит, была опущена на ее лице. Ничего не могу сказать о том действии, которое я произвел на нее, кроме учащения пульса и слабого движения руки, лежавшей в моей под шелковым одеялом.
Сначала она не сказала ничего. Рука ее вдруг из холодной стала горячей и сжала мою руку. Дыхание ее стало тяжелым. Она с трудом заговорила со мной. Она не сказала мне ничего, а только задала вопрос.
— Он здесь? — спросила она.
— Здесь нет никого, кроме меня, — ответил я.
— Есть письмо?
— Нет, — сказал я.
Она молчала некоторое время. Рука ее вновь стала холодной, пальцы, сжимавшие мою руку, разжались. Она заговорила опять:
— Говорите скорее, доктор! Что бы это ни было, дайте мне, пока я не умерла.
Я решился на риск, раскрыл медальон и вложил ей в руку. Как мне показалось, она сначала не хотела на него взглянуть. Она сказала:
— Поверните меня на постели лицом к стене.
Я повиновался. Спиной ко мне, она подняла свою вуаль, и потом (я так думаю) взглянула на портрет. Продолжительный тихий крик, не печальный, а крик восторга и восхищения, вырвался у нее. Я слышал, что она поцеловала портрет. Привыкший в моей профессии к печальным зрелищам и звукам, я не помню, чтобы когда-нибудь потерял свое самообладание до такой степени. Я принужден был отойти к окну.
Едва ли прошла минута, как я снова уже находился у кровати. Вуаль опять закрывала ее лицо. Ее голос опять ослабел. Я мог только слышать, что она говорила, наклонившись к ней и приложив ухо к ее губам.
— Наденьте мне на шею, — шепнула она.
Я застегнул цепочку на ее шее. Она хотела поднести к ней руку, но у нее на это не хватило сил.
— Помогите мне спрятать, — сказала она.
Я водил ее рукой. Она спрятала медальон на груди под белой блузой, которая была на ней в этот день. Дыхание ее становилось все тяжелее. Я приподнял ее на изголовье. Изголовье было не очень высоким. Я положил ее голову на свое плечо и немножко приподнял вуаль. Она опять заговорила, почувствовав минутное облегчение.
— Обещайте мне, — сказала она, — что чужие руки не коснутся меня. Обещайте похоронить меня так, как я теперь.
Я дал ей обещание.
Ее ослабевшее дыхание участилось. Она едва могла произнести следующие слова:
— Опять закройте мне лицо.
Я закрыл. Она некоторое время молчала. Вдруг дыхание ее прервалось. Она вздрогнула и приподняла голову с моего плеча.
— Вы страдаете? — спросил я.
— Я на небесах! — ответила она.
С этими словами голова ее опустилась на мою грудь. В этом последнем радостном порыве остановилось ее последнее дыхание. Минута великого счастья была минутой ее смерти. Милосердие Божие наконец посетило ее.
Возвращаюсь к моему письму, пока не ушла почта.
Я принял необходимые меры для исполнения моего обещания. Она будет похоронена с медальоном, спрятанным на груди, и с черной вуалью на лице. Не было на свете существа благороднее. Скажите тому, кто прислал ей свой портрет, что ее последние минуты были радостны благодаря его памяти о ней, выраженной этим подарком.
Я примечаю одно место в вашем письме, на которое еще не отвечал. Вы спрашиваете, была ли более серьезная причина постоянно скрывать ее лицо под вуалью, чем та, на которую она обыкновенно ссылалась окружающим ее. Это правда, что она страдала болезненной чувствительностью от действия света. Также правда, что это был не единственный и не худший результат болезни, постигшей ее. Она имела другую причину скрывать свое лицо — причину, известную только двум лицам: доктору, живущему в деревне близ дома ее отца, и мне. Мы оба обязались не открывать никому на свете того, что видели одни наши глаза. Мы сохраняли ее ужасную тайну даже от ее отца и унесем эту тайну в могилу. Мне нечего больше сказать об этом печальном предмете тому, по поручению кого вы пишите. Когда он будет думать о ней теперь, пусть думает о красоте, которую не может испортить телесная болезнь, — красоте свободного духа, вечно счастливого в союзе с ангелами Господними.