"Я не могу называться мужчиной, если не забуду ее теперь! " — повторял я себе.
Однако что я ни говорил, воспоминание о ней все занимало свое прежнее место в моей жизни.
Я осмотрел все чудеса природы и искусства, какие мог увидеть в разных чужих странах. Я жил среди ослепительного блеска лучшего общества в Париже, Риме, Вене. Я проводил долгие часы в беседе с самыми образованными и прелестными женщинами в Европе, однако, тем не менее одинокий образ женщины у источника Святого Антония, с большими серыми глазами, которые так грустно смотрели на меня при расставании, оставался в моем сердце запечатленным неизгладимо.
Противился ли я моей страсти или поддавался ей, я одинаково жаждал увидеть предмет ее. Я делал все, чтобы скрывать это душевное состояние от моей матери. Но ее любящие глаза открыли тайну. Она видела, что я страдаю, и страдала вместе со мной. Она говорила неоднократно:
— Право, Джордж, путешествие не принесет никакой пользы, давай лучше вернемся домой.
— Нет, посмотрим еще на новые народы и на новые места, — возражал я на это.
Только тогда, когда я увидел, что и здоровье, и силы стали ей изменять от утомительных постоянных переездов, я согласился бросить безнадежные поиски забвения и наконец вернуться на родину.
Я уговорил матушку остановиться для отдыха в моем лондонском доме, прежде чем она отправится на свое любимое местожительство, имение в Пертшире. Разумеется, я остался в Лондоне с ней. Она была теперь единственным звеном, которое привязывало меня к жизни чувством, и благородным, и нежным. Политика, литература, агрономия, обыкновенные занятия человека в моем положении, не имели для меня никакой привлекательности.
Мы прибыли в Лондон, как говорится, «в самый разгар сезона». В числе театральных сенсаций в том году, я говорю о времени, когда балет был еще любимым видом общественных увеселений, была танцовщица, красота и грация которой вызывали всеобщий восторг. Куда бы я ни показывался, меня осаждали вопросами, видел ли я ее. Мое положение в обществе, как человека равнодушного к царствующей богине подмостков, стало наконец просто невыносимо. Убедившись в этом, я принял первое же приглашение в ложу хороших знакомых и (далеко не охотно) сделал то же, что и все другие, — я поехал в оперу.
Первая часть представления только что кончилась, когда мы вошли в театр, а балет еще не начинался. Мои знакомые занялись осмотром партера и лож, отыскивая знакомые лица. Я сел на стул в уголке и ждал, блуждая мыслями далеко от театра и предстоящего балета. Дама, сидевшая ближе всех ко мне (как свойственно дамам вообще), нашла неприятным соседство человека, который молчит. Она вознамерилась заставить меня разговориться.
— Скажите, мистер Джермень, — обратилась она ко мне, — видели вы где-нибудь театр такой полный, как этот сегодня?
Она подала мне с этим словами свою зрительную трубу. Я прошел вперед, чтобы осмотреть публику.
Бесспорно, зрелище представлялось удивительное. Каждое малейшее пространство, каким, по-видимому, можно было воспользоваться, было занято (когда я постепенно обводил зрительной трубой все ярусы, от партера до райка). Поднимая все выше и выше трубу, я наконец достиг уровня галереи. Даже на этом громадном расстоянии превосходные стекла показывали мне лица зрителей, точно они были поблизости. Сперва я осмотрел сидящих в первом ряду в галерее.
Потом, медленно обводя трубой полукруг, образуемый скамьями, я вдруг остановился на самой середине.
Сердце забилось у меня в груди, словно готово было из нее выскочить. Мог ли я не узнать это лицо среди серых лиц вокруг него? Я увидел мистрис Ван-Брандт!
Она сидела впереди, но не одна. Место за ней было занято мужчиной, который по временам наклонялся к ней и говорил с ней. Она слушала его, насколько я мог судить, с видом довольно грустным и утомленным. Кто был тот мужчина? Узнаю я это или нет? Во всяком случае я твердо решил поговорить с мистрис Ван-Брандт.
Занавес поднялся для начала балета. Я извинился, как умел, перед знакомыми и немедленно вышел из ложи.
Бесполезно было пытаться купить место в галерее. Денег моих не взяли. В этой части театра не было даже места стоять.
Мне оставалось одно. Я вернулся на улицу, подождать мистрис Ван-Брандт у дверей галереи, пока кончится представление.
Кто был с ней, этот человек, сидевший за ней и фамильярно разговаривавший с ней через плечо? Пока я ходил взад и вперед перед дверью, этот один вопрос владел моей душой, так что наконец я вышел из терпения. Взяв дамскую зрительную трубу (я выпросил и без всякой совести оставил ее себе), я, единственный из всех этих многочисленных зрителей, повернулся спиной к сцене и приковал свое внимание к галерее.
Он сидел позади меня, по всему видимому, очарованный прелестной танцовщицей. Мистрис Ван-Брандт, напротив, как будто находила мало привлекательности в зрелище, представляемом на сцене. Она смотрела на танцы (насколько я мог заметить) рассеянно и уныло. Когда одобрение выражалось криками и рукоплесканиями, она сидела, относясь совершенно равнодушно к энтузиазму, господствовавшему в театре. Человек, сидевший позади нее, нетерпеливо хлопнул ее по плечу, словно считал ее способной заснуть на стуле. Фамильярность этого поступка, подтверждавшая мое подозрение, что это Ван-Брандт, так взбесила меня, что я сделал или сказал что-то, заставившее одного из мужчин в ложе шепнуть мне:
— Если вы не можете удержаться, лучше бы вам оставить нас.
Он говорил на правах старого друга. У меня осталось достаточно здравого смысла, чтобы послушаться его совета и вернуться на свое место к двери галереи.
Незадолго до полуночи представление закончилось. Зрители начали выходить из театра.
Я встал в углу за дверью, напротив лестницы, и поджидал ее. Спустя некоторое время, которое показалось мне бесконечным, она и ее спутник показались, медленно спускаясь по лестнице. На ней был широкий темный плащ, голова закрыта капюшоном оригинальной формы, показавшимся мне на ней самым красивым женским головным убором. Когда они оба прошли мимо меня, я услышал, как мужчина заговорил с ней тоном угрюмой досады:
— Брать тебя в оперу значит только напрасно тратить деньги.
— Я нездорова, — ответила она, опустив голову и потупив глаза. — Я сегодня не в духе.
— Ты хочешь ехать или идти домой?
— Пожалуйста, пойдем пешком.
Я шел за ними незаметно, ожидая момента, чтобы представиться ей, когда толпа разойдется. Через несколько минут они повернули в тихую боковую улицу. Я ускорил свои шаги, подошел к ним, снял шляпу и заговорил с ней.
Она вскрикнула от удивления, узнав меня. С минуту ее лицо осветилось прелестнейшим выражением восторга, какое я когда-либо видел на человеческом лице. Минуту спустя все изменилось. Очаровательные глаза затуманились, и черты лица посуровели. Она стояла передо мной как женщина, отягченная стыдом, не произнося ни слова, и не пожала моей протянутой руки.
Ее спутник прервал молчание.
— Кто этот господин? — спросил он наглым тоном с заметным иностранным акцентом и бесцеремонно рассматривая меня.
Она переборола себя, как только он обратился к ней.
— Это мистер Джермень, — ответила она. — Господин, который был очень добр ко мне в Шотландии.
Она подняла глаза на меня и ограничилась, бедняжка, вежливым вопросом о моем здоровье.
— Я надеюсь, что вы совершенно здоровы, мистер Джермень, — сказала она нежным и мягким голосом, жалко дрожа.
Я вежливо ответил и объяснил, что видел ее в опере.
— Вы живете в Лондоне? — спросил я. — Могу я иметь честь навестить вас?
Ее спутник ответил за нее, прежде чем она успела заговорить:
— Моя жена благодарит вас, сэр, за вашу вежливость. Она не принимает гостей. Мы оба желаем вам спокойной ночи.
Сказав эти слова, он снял шляпу с сардоническим взглядом и, взяв жену под руку, заставил ее идти с ним. Удостоверившись в том, что этот человек не кто иной, как Ван-Брандт, я хотел язвительно ответить ему, но мистрис Ван-Брандт остановила опрометчивые слова, готовые сорваться с моих губ.